И потому теперь я снова забегу вперед и начну свою повесть всерьез. Приблизительно в середине 1662 года, когда я уже почти три года знаком был с Сарой Бланди и мир в королевстве царил уже более двух лет, я был более или менее удовлетворен моей участью. Заведенный порядок моих дней был столь же нерушим, сколь отраден. У меня имелись друзья, с которыми я проводил вечера – в застольях или на музыкальных собраниях. У меня имелась работа, которая наконец начинала обретать цель и которая занимает меня по сию пору, принося все большие награды в умножении познаний. Положение моего семейства было почтенным и упроченным, и ни один родственник, даже самый отдаленный кузен, не омрачал его беспокойством, расходами или бесчестием. У меня имелся надежный и никем не оспариваемый годовой доход, и пусть был невелик, его с избытком хватало на пропитание, и немногие малости, необходимые для моей работы.
Полагаю, мне хотелось бы иметь более, так как, если бы я уже тогда сознавал, что мне не придется понести расходов на женитьбу и семейный очаг, я с радостью больше тратил бы на книги и с большей полнотой отдавался бы делам благотворительности, которые, будучи уместно предприняты, озаряют жизнь всякого христианина.
Это, однако, было лишь малой заботой, так как я никогда не принадлежал к тем ожесточенным и завистливым людям, которые жаждут имущества ближнего своего и почитают недостаточным то, чем владеют сами. Все мои друзья тех дней приобрели много большие богатства, нежели я сам. Лоуэр, к примеру, стал самым известным врачом Лондона. Джон Локк купался в роскоши за счет щедрых покровителей и получал бесчисленные пенсии и годовые доходы от правительства, пока вражда сильных мира сего не вынудила его удалиться в изгнание. Даже Томас Кен откормился в безделье, превратившись в тучного епископа. Но я не променял бы мою жизнь на их, ибо им приходится постоянно тревожиться за свое положение. Они живут в мире, где если ты не поднимаешься неудержимо наверх, то неизбежно низвергаешься вниз. Богатство и слава – самые недолговечные феномены в природе; я не имею и не могу потерять ни того, ни другой.
К тому же ни один из этих трех джентльменов, насколько я знаю, не удовлетворен своей жизнью – слишком хорошо им известна цена их достатка. Все трое сожалеют об ушедшей молодости, когда они полагали, будто поступать будут как пожелают, и мечтали о высоком. Не будь он отягощен семьей – этим множеством непрестанно разинутых ртов детей своих и своего брата, – Лоуэр мог бы остаться в Оксфорде и глубоко запечатлел бы свое имя на древе славы. Но он предпочел обзавестись практикой известного врача и с тех пор не сделал ничего стоящего. Локк питает отвращение к тем, кто столь щедро его одаривает, но слишком привык к роскоши, чтобы расстаться с ней, и посему ради собственной безопасности вынужден теперь жить в Амстердаме. А Кен? Какой путь выбрал он! Быть может, однажды он выскажется открыто, защищая то, во что верит сердцем. До тех пор он останется в узилище, какое сам себе же и создал, умиротворяя демонов самонеудовлетворенности чрезмерной благотворительностью.
Пока у меня оставался мой труд, я был доволен и не желал большего. В те дни я в особенности считал, что жизнь моя превосходно устроена, и никакая тоска или меланхолия меня не отвлекали. Как я уже говорил, я радовался, что нашел для Сары хорошее и надежное место у доктора Грова, и поздравлял себя с тем, что привольное течение моей жизни останется таким и впредь. Этому не суждено было свершиться, ибо события, о которых повествуют прочтенные мной рукописи, вторглись в мой мирок и разрушили его безвозвратно. Прошло немало времени, прежде чем я хотя бы отчасти сумел восстановить душевное равновесие, необходимое как для ученых трудов, так и для мирного существования. На деле, боюсь, мне этого так и не удалось.
Первый удар был нанесен в конце осени того года. Я сидел в харчевне, куда зашел однажды вечером, надышавшись за день пылью книг Бодлеянского собрания. Я праздно отдыхал в уголке, и никакие мысли меня не занимали, но тут случайно услышал обрывок разговора между двумя горожанами отталкивающей наружности и подлого звания. Я не желал и не намеревался слушать, но иногда такого нельзя избежать: слова насильно притягивают к себе слух и не внять им невозможно. И чем более я слышал, тем более принужден был слушать, тогда как тело мое окоченело и похолодело от их сплетен.
«Левеллерская шлюха – эта девка Бланди».
Вот какова была единственная фраза, какую первоначально уловило мое ухо в гомоне общей залы. Потом слово за словом до меня стали доходить все новые фразы.
«Блудливая кошка».
«Всякий раз, когда убирает его комнату…»
«Бедный старик, он, верно, околдован».
«Я бы и сам не прочь».
«А он к тому же еще и священник. Все они одного поля ягоды».
«Достаточно только поглядеть, уж ты мне поверь».
«Доктор Гров…»
«Ноги раздвинет перед кем угодно».
«А что, бывает иначе?»
Теперь мне известно, что эти гнусные и омерзительные сплетни от начала и до конца лживы, хотя до прочтения рукописи Престкотта я и не знал того, что это он их и распустил, жестоко изнасиловав девушку. Но и тогда я не сразу поверил услышанному, ведь во хмелю рассказывают множество похабных и залихватских баек, и, будь все они правдой, в стране не осталось бы ни одной добродетельной женщины. Нет, только когда Престкотт сам обратился ко мне, мой отказ верить превратился в сомнение, и пробравшиеся в мой разум демоны принялись глодать мою душу, отравив ее подозрениями и ненавистью.
Престкотт уже рассказал о нашей первой встрече, когда ко мне обратился за помощью Томас Кен, уповая, что я преуспею там, где потерпел поражение он сам, и уговорю малого оставить безнадежные поиски. Думается, Кен пытался отговорить его, но малейшее возражение Престкотт встречал с такой яростью, что это охладило пыл молодого священника. Кен надеялся, что убедительное перечисление фактов заставит Престкотта одуматься и что Престкотт прислушается к этим фактам, если рассказ о них будет исходить из моих уст.