Она говорила более часа, и речи ее лились гармониями лучших музыкантов, а слова все плыли, колыхались и свивались над нами, пока и все мы не стали словно звучащие шкатулки, вибрирующие и резонирующие в ответ ее речам. Я перечел написанное снова и разочаровался в самом себе, в моих слабых талантах, потому что в строках на бумаге совершенно отсутствует дух, мне не удалось передать ни совершенную любовь, о которой говорила она, ни преклонение, какое пробуждала она в своих слушателях. Я – точно человек, который, проснувшись от чудеснейшего сна, с пылом записывает все увиденное, а потом находит, что на лист перенес лишь слова, лишенные чувства, такие же сухие и пустые, как шелуха, когда из нее удалили зерно.
– Всем говорю я: многие дороги ведут к двери моей; есть широкие и есть узкие, есть прямые и есть извилистые, есть удобные и ровные, есть тяжкие и усеянные опасностями. И пусть никто не скажет, что его путь единственный и верный, потому что говорит он в неведении своем.
Дух мой пребудет с вами. Стану я лежать пластом на земле, пыль покроет язык мой, а вдыхать я стану сухую землю. Молоко груди моей отдам я земле, матери наших матерей и Христу, кто есть отец, и муж, и жена. Мирровый пучок – возлюбленный мой у меня, у грудей моих пребывает, и ведомо мне, что сама это я. Я зрила душу мою на лице его и печать его огня на груди у меня, огня любви, что жжет, и целит, и согревает, целя, подобно летнему солнцу после дождя.
Я – невеста агнца и сам агнец; не ангел и не посланец, но Господь снизошедший. Я – сладость духа и мед жизни. Я сойду во гроб со Христом и восстану с ним после предательства. В каждом поколении будет возрождаться свой Мессия, и будет предан, и умрет, и воскреснет – и так до тех пор, пока род людской не отвратится от зла и долее не будет грешить. Говорю вам, вы ждете Царства Небесного, но зрите его пред глазами своими. Оно здесь и всегда вам открыто. Конец всем религиям и сектам. Выбросьте библии ваши, ибо нет больше в них нужды: отбросьте былую мудрость, но внемлите моим словам.
Моя благодать, мой мир и мое милосердие, мое благословение пребудут с вами. Немногие видели мой приход, еще меньшие засвидетельствуют мой конец. Сей вечер положит начало последним дням, и уже собираются те, кто желает захватить меня, те же люди, кто делал это прежде, те, кто будут делать это впредь. Я прощаю им теперь, потому что не помню более грехов и беззаконий, я пришла, дабы даровать искупление кровью моей. Мне должно умереть, и всем должно умирать, и все, кто придет за мной, буду умирать в каждом поколении.
Как я уже говорил, из всей ее речи я запомнил лишь несколько отрывков, в которых разумность сменялась чернейшим безумием, простота обращалась в невнятицу, и наоборот, пока первой нельзя было отличить от второй. Слушатели не видели в них разницы, не видел ее и я. Я не горжусь плененным своим состоянием, но вспоминаю о нем с болью и не намерен защищать себя или искать себе оправданий. Я рассказываю об увиденном и тем, кто насмехается надо мной (как сделал бы я, будь я на их месте), скажу лишь одно: вас не было там и вам не дано понять, какие чары она сплетала. Я горел, как в сильнейшем жару, и не у меня одного по щекам катились слезы радости и скорби, и, подобно всем присутствующим, я едва заметил, что слова перестали срываться с ее уст и что она отошла к боковой дверце. Прошло, наверное, не менее получаса, прежде чем развеялось наваждение, и один за другим – словно публика после окончания спектакля – мы очнулись и нашли, что наши члены затекли, будто мы весь день собирали в полях урожай.
Собрание завершилось, и было очевидно, что эти люди сошлись сюда с единственной целью – послушать Сару; в том городе и среди тех людей она пользовалась славой, какая уже разошлась широко. Достаточно было малейшего слуха о том, что она станет говорить, и в назначенное место, невзирая на непогоду или возможные преследования властей, собирались мужчины и женщины – бедняки, смутьяны и люди подлого звания. Как и все в амбаре, я не понимал, что мне делать теперь, когда все завершилось, но со временем оправился и понял, что мне нужно забрать лошадь и вернуться в Оксфорд. Чары еще не развеялись совсем, и потому, умиротворенный, я нашел свою кобылу там, где ее оставил, и направился к дому.
Сара была пророчица. Еще несколько часов назад такой домысел вызвал бы у меня насмешку, исполненную крайнего пренебрежения, ведь уже многие годы страна была погружена во мрак подобными людьми, которых на свет дня вытащили недавние смуты, как видимы становятся мокрицы, если перевернуть камень. Помню, один такой прибыл в Оксфорд, когда мне было лет четырнадцать. С пеной у рта он брызгал слюной и бредил посреди улицы, одет он был в лохмотья, словно ранний святой или стоик, и проклинал весь свет, грозя ему пламенем ада, пока не упал в судорогах на землю. Последователей он не приобрел, я не был среди тех, кто побивал его камнями (подобные нападки пришлись ему весьма по вкусу, словно доказывали расположение Господне), но, как и все остальные, испытал отвращение при виде бесноватого и легко понял, что печать на нем далеко не Господня. Его заперли в тюрьму, после чего явили к нему милосердие, вышвырнув из города, а не подвергнув более суровому наказанию. Женщина-пророчица еще хуже, скажете вы, ибо ее речи способны вызвать только презрение. Но я уже показал, что дело обстояло иначе. Разве не сказано в Писании, что Магдалина проповедовала, и обращала, и была за то благословенна? Никто не порицал ее ни тогда, ни после, и я тоже не мог подвергнуть порицанию Сару. Мне было ясно, что ее чела коснулся перст Господень, потому что ни дьявол, ни орудие Сатаны не способно так трогать человеческие сердца. В дарах дьявола всегда таится горечь, и мы знаем, когда нас обманывают, даже если сами допускаем этот обман. Но я стою на том, что слова ее, пусть хотя бы на миг, даровали неизбывный мир и покой. Я лишь ощутил этот благословенный мир, понимание было мне не дано.