Увы, мой добрый батюшка ошибался, ибо позднее его обвинили в самой подлой измене, и от этой злобной клеветы ему не удалось очиститься. Он так и не узнал, кто его обвинил и даже в чем состояли эти обвинения, а потому не мог защититься и опровергнуть злые поклепы. И он вновь оставил Англию, изгнанный из родных пределов злобным шипением гнусных сплетников, и скончался от горя прежде, чем его доброе имя было восстановлено. Однажды у себя в поместье я видел, как жеребец, благородный сильный скакун, не вынес нескончаемых укусов мух, жужжавших вокруг него. Он побежал, чтобы избавиться от мучительниц, не зная, где они его подстерегают, он хлестал хвостом, отгоняя одну, но ее сменял десяток. Он стремглав помчался по лугу, упал и сломал ногу, и я смотрел, как опечаленный конюх прикончил коня для его же блага. Вот так великих и благородных губят ничтожные и подлые.
Мне только-только исполнилось восемнадцать лет, когда батюшка умер в одиночестве своего изгнания, и это оставило во мне след на всю мою жизнь. В тот день, когда письмо известило меня, что он похоронен в могиле для нищих, меня сразило горе, но затем мою душу опалил свирепый гнев. В могиле для нищих! Небеса! Даже теперь от этих слов меня пронизывает холод. Этот доблестный воин, этот лучший из англичан – и так завершил свой земной путь? Отвергнутый друзьями, покинутый родственниками, которые даже не заплатили за его похороны, презренный теми, ради кого он пожертвовал всем, – нет, этого я вынести не мог. Со временем я сделал все, что было в моих силах. Мне так и не удалось узнать, где его закопали, и я не мог предать его кости достойному погребению, но в моей церкви я воздвиг ему памятник, самый прекрасный в графстве, и я веду всех, кто меня посещает, осмотреть его и поразмыслить о судьбе того, в честь кого он поставлен. Памятник обошелся мне в целое состояние, но я не сожалею ни о едином потраченном на него пенни.
Хотя мне было известно, что наша семья оказалась в стесненных обстоятельствах, я еще не знал, сколь велик был ущерб, и полагал, что, достигнув двадцати одного года, получу в полное свое распоряжение поместья, которые якобы были защищены от посягательств правительства разнообразными юридическими ухищрениями. Разумеется, я знал, что земли эти будут обременены такими долгами, что мне понадобятся годы и годы, чтобы снова занять видное положение в графстве, но для меня это было желанной задачей. Я даже был готов, если понадобится, потратить несколько лет на занятия адвокатурой, чтобы обрести богатства, коими законники обзаводятся столь легко. Тогда хотя бы имя моего отца не канет в безвестность. Конец жизни человека – всего лишь смерть, а она приходит к нам всем в надлежащее время, и мы утешаемся великим дарованным нам благом – наше имя и наша честь пребудут и после нас. Но потеря поместья – это истинный уход в небытие, ибо род, не владеющий землей, – ничто. Юность простодушна и верит, что все будет хорошо, и зрелость к человеку приходит с пониманием, сколь трудно постижимы пути Провидения. Последствия падения моего отца стали мне ясны, лишь когда я покинул уединение дома, где был если и не счастлив, то все-таки огражден от бурь мира за его стенами. Затем меня отправили в Тринити Колледж в Оксфорд. Хотя батюшка учился в Кембридже, мой дядя (который опекал меня с тех пор, как я покинул кров сэра Уильяма) решил, что меня там не ждет добрый прием. Впрочем, замена не облегчила моей судьбы, ибо в этом университете меня равно отвергали и презирали из-за моего происхождения. Друзей у меня не было – мало кто откажет себе в удовольствии быть жестоким, а я не сносил оскорблений. Не мог я и делить общество с равными себе. Хотя я был зачислен как джентльмен-коммонер с правом обедать за высоким столом, мой хнычущий скряга-дядюшка назначил мне столь скудное содержание, что его было бы мало и простому школяру. К тому же он лишил меня свободы: я был единственным среди студентов моего ранга, чьи деньги хранились у его наставника, и я вынужден был всякий раз испрашивать их у него. Меня подчинили дисциплине простых студентов, и я не мог без разрешения покинуть пределы города, и меня даже принуждали посещать лекции, хотя джентльмены освобождаются от этой обязанности.
Полагаю, из-за моей манеры держаться нынче многие принимают меня за деревенского простака, однако я отнюдь не таков. Но те годы научили меня скрывать мои желания и ненависть. Я быстро понял, что должен буду вытерпеть несколько лет унижений и одиночества, и что изменить мне это не дано. Не в моем обычае без толку яриться против условий, исправить которые не в моей власти. Но я запоминал самых бессердечных и обещал себе, что придет день, и они пожалеют о своей грубости. И многим из них пришлось-таки пожалеть.
Впрочем, не знаю, так ли уж я в любом случае нуждался в их обществе. Мое внимание всегда сосредотачивалось на близких мне, а мое детство плохо подготовило меня к приятельству. Я прослыл угрюмым бирюком, и чем прочнее утверждалась эта моя слава, тем больше я пребывал в одиночестве, которое иногда нарушал вылазками в город. Я стал мастером переодеваний: мантию оставлял у себя в комнате и прогуливался по улицам, будто горожанин, с такой уверенностью, что университетские надзиратели ни разу не выговорили мне за ненадлежащую одежду.
Но даже эти прогулки были ограничены, ибо без мантии я лишался кредита и должен был платить за свои удовольствия звонкой монетой. К счастью, жажда развлечений овладевала мной лишь изредка. Большую же часть времени я посвящал свой ум занятиям и утешался, расследуя, насколько мог, дела большей важности. Однако мои надежды на то, что я скоро приобрету достаточно знаний и начну грести деньги, были горько обмануты, ибо за все время моего пребывания в университете о законах страны я не узнал ровно ничего, подвергаясь насмешкам других студентов за то, что вообще их питал. Юриспруденция имелась в изобилии, я тонул в каноническом праве и принципах Фомы Аквинского и Аристотеля, я завел шапочное знакомство с Кодексом Юстиниана и несколько преуспел в искусстве вести диспут. Но я тщетно искал наставлений, как подать иск в Канцлерский суд, как опротестовать завещание или добиться проверки распоряжений душеприказчика.