Обливаясь потом, я медленно открыл глаза, нагнулся и внимательно уставился на спокойную неподвижную воду в миске. И тут она пошла легкой рябью, будто какое-то движение качнуло миску, но никакого движения не было, затем я увидел, что вода темнеет и меняет консистенцию, словно это была завеса или простыня на веревке. И я увидел, как из-за завесы что-то появляется. Молодой человек, белокурый, которого я никогда прежде не видел, хотя почему-то он казался знакомым. Он возник лишь на миг и затем исчез. Но этого оказалось достаточно его черты навеки врезались мне в память.
Затем завеса снова замерцала, и возникла новая фигура. На этот раз старик, совсем седой от возраста и бедствий, согбенный годами и такой печальный, что сердце сжималось. Лица я разглядеть толком не мог, оно было заслонено рукой, будто видение, изнемогши от отчаяния, терло и терло его. Я затаил дыхание, тщась увидеть больше. И мне было это дано: рука медленно отодвинулась, и я увидел, что отчаявшийся старец – мой батюшка.
Я закричал от душевной муки, потом в ярости смахнул миску со стола с такой силой, что она покатилась по полу и разлетелась на черепки, ударившись о сырую стену. А я вскочил на ноги, бросил старухе оскорбительные слова и выбежал из этой омерзительной лачуги со всей быстротой, на какую был способен.
Потребовалось еще три дня и общество неизменно заботливого Томаса, а также бутылка, прежде чем я снова стал самим собой.
Надеюсь, меня не сочтут глупо доверчивым, когда я скажу, что эта странная встреча оказалась последней, когда я видел моего отца, и я убежден, что его душа присутствовала там, и моя вспышка сыграла большую роль в последовавших событиях. Я плохо его помню, с шестилетнего возраста я видел его лишь несколько раз, так как из-за войны меня отослали сначала к моей двоюродной бабушке, а потом к сэру Уильяму Комптону в Варвикшир, где я провел годы под ферулой доктора Грова.
Батюшка не упускал случая приехать и своими глазами посмотреть, как я расту, но такие случаи выпадали редко, слишком велики были его обязанности. И всего лишь раз я провел с ним более дня незадолго перед тем, как он был вынужден отправиться в свое второе, и последнее, изгнание. Он был во всем таким, каким каждый ребенок хотел бы видеть своего родителя суровым, строгим, ни на миг не забывающим об обязательствах, связывающих человека и его наследника. Прямых наставлений я получил от него мало, но я знал, что сумей я стать хотя бы вполовину таким верным подданным, как он, и король (если он когда-нибудь вернет себе трон) найдет во мне одного из своих лучших и беззаветно преданнейших слуг.
У него не было ничего общего с нынешними изнеженными карикатурами на людей благородного сословия, которые чванятся и жеманничают при королевском дворе в наши дни. Он отвергал нарядные костюмы (хотя выглядел безупречно, когда хотел) и презирал книги. Не был он и изысканным собеседником, не тратил часы на разговоры, если надо было заниматься делом. Короче говоря, воин, с которым никто не мог сравниться, когда надо было возглавить атаку, он растерялся в водовороте комплотов и ударов ножом в спину, этом искусстве придворных. Слишком честный, чтобы притворяться, слишком прямодушный, чтобы войти в милость. Вот что выделяло его, и если было роковым недостатком, то никак не бросало на него ни малейшей тени. Его верность супруге была такой чистой, какую только может нарисовать воображение поэта, а его доблесть стала в армии присловьем. Счастливее всего он чувствовал себя в Харланд-хаусе, нашем фамильном доме в Линкольншире, и когда ему пришлось уехать оттуда, он горевал так, будто скончалась его супруга. И с полным на то правом, ибо земли Харланд-Уита принадлежали нашему роду на протяжении многих поколений, они стали как бы частью нашей семьи, и он знал и любил каждый их клочок.
Зрелище его души, ввергнутой в неизбывное отчаяние, утвердило меня в моем намерении. Было ясно, что муки эти она терпит из-за несправедливости, жертвой которой он по-прежнему оставался. И когда мои силы достаточно восстановились, я сочинил историю о болезни тетки, моей благодетельницы, чтобы получить разрешение моего наставника уехать из города, и в ясное солнечное утро отправился в Виндзор. В почтовой карете я доехал до Ридинга, так как у университета нет монополии на этот тракт и плату берут умеренную, а оставшиеся пятнадцать миль прошел пешком. Переночевал в поле – ведь было еще тепло, а я хотел избежать ненужных трат. Зато позавтракал в городской харчевне, где мог почиститься, умыть лицо и придать себе достаточно приличный вид. От хозяина я узнал, что лорд Мордаунт (которого, как я услышал, в городе терпеть не могли за несклонность к расточительству) действительно пребывает в замке как его комендант, вернувшись из Танбридж-Уэлса всего три дня назад.
Мешкать смысла не имело проделав такой путь, было бы поистине глупо тянуть время в колебаниях. Как справедливо указал Томас, самым худшим, что могло меня ожидать, был бы отказ поговорить со мной. А потому я смело отправился в замок, где следующие три часа провел в прихожей, пока моя просьба принять меня передавалась от одного лакея другому.
Я был очень рад, что благоразумно позавтракал, ибо успело миновать время обеда, прежде чем я получил ответ на мою просьбу. В ожидании снисхождения ко мне одного из сильных мира сего я расхаживал взад и вперед, давая себе зарок никогда не позволять себе обходиться таким образом с теми, кто будет искать моего покровительства, когда Фортуна мне улыбнется. Зарок этот, должен сказать, я нарушил сразу же, едва оказался в положении соблюдать его, ибо к тому времени постиг смысл такого ожидания: оно проводит необходимые границы, внушает надлежащее почтение просителям и (наиболее полезное) отваживает всех, кроме наиболее настойчивых. В конце концов я был вознагражден за мое терпение: слуга, теперь более угодливый, чем прежде, церемонно открыл дверь, поклонился и сказал, что лорд Мордаунт меня примет. Если я буду столь добр и пойду за ним…